La-bas
Каникулы Мадам Камелии
Аннотация
Май 1900 года, Ялта. Князь Анатоль, известный в узких кругах как Мадам Камелия, сбежал из Москвы подальше от скандалов, сплетен и чувства вины. Он искал на Юге уединения и тишины, а нашел молодого мужчину с греческим именем, смуглым лицом и сильными руками.
Май 1900 года, Ялта. Князь Анатоль, известный в узких кругах как Мадам Камелия, сбежал из Москвы подальше от скандалов, сплетен и чувства вины. Он искал на Юге уединения и тишины, а нашел молодого мужчину с греческим именем, смуглым лицом и сильными руками.
Май выдался на редкость ласковым, прямо-таки издевательски нежным. Солнце не пекло, а мягко касалось вихров на макушке, ветер нес с бухты запах водорослей и смолы, а над головой раскинулось бледно-голубое небо, выцветшее, будто старый ситец, до того нежное, что хотелось погладить его рукой. В такой день полагалось бы сидеть на берегу, глядеть на воду, курить и ничего не делать.
Костас шел, засунув руки в карманы парусиновых штанов, и под подошвами его стоптанных сапог хрустела мелкая белая щебенка. В правом кармане позвякивали монеты — он пересчитал их уже трижды, выходя от Панайотиса, но каждый раз итог не менялся. Девять копеек и турецкий пиастр, про который никто не мог сказать, берут ли его еще в меняльных лавках. На пароход до Ялты не хватит, как ни крути, еще и цены подскочили, как всегда перед сезоном. Оставалось только пиво. Или хлеб. Но хлеб был нужен Костасу завтра, а пиво — прямо сейчас.
Панайотис, старый приятель отца, встретил радушно — всплеснул руками, облобызал в обе щеки, усадил за стол, велел жене подавать кофе. Костас понял уже в дверях: ничего не выйдет. У греков так и бывает, чем громче радушие, тем вернее отказ. Но все равно назвался — мол, так и так, я — сын Александроса Феохариди, работал в кузне пять лет, хозяин помер, сын хозяина кузню продал и всех разогнал, работа нужна страсть как. Руки-ноги, опыт, все при нем, только дайте что-то делать и крышу над головой. Панайотис перебирал в пальцах янтарные четки, отводил взгляд и все говорил, говорил — про плохой улов, про то, что артель распалась, про старшего сына к чему-то вспомнил. Костас слушал молча, пил горький кофе, жевал смокву и думал, что упоминать отца было ошибкой. Он вообще не привык просить и не умел этого делать — слова выходили скрипучие, неловкие и вроде как недостаточно вежливые. За ним вообще закрепилось звание грубияна с малых лет, ведь он никогда не умел подобрать правильную интонацию и мину для своей физиономии. Отец тоже, кстати, не умел, у Костаса это от него, зато отец умел пить с правильными людьми, обыгрывать их в карты и в целом как-то… вертеться.
Теперь Костас шагал в сторону железнодорожного вокзала. Ноги сами несли его к пивной, которую он приметил еще утром, — грязноватое здание с просевшим крыльцом и облупившейся вывеской «Якорь», где за стойкой сидел хмурый малый в засаленном фартуке, а пиво подавали мутное, но дешевое. Костас представил себе эту кружку — тяжелую, глиняную, с горьковатой пеной, — и сглотнул. Хоть какая-то радость. Две кружки, а может и три, а дальше — будь что будет.
Свернул на привокзальную площадь, обходя телегу с арбузами, и тут заметил его.
У входа на вокзал, под высокой аркой, увитой пыльным плющом, стоял господин. Сразу видно — нездешний. Высокий, тонкий, затянутый в серый сюртук, который сидел на нем как-то чересчур ладно, будто его рисовали, а не шили. Черные волосы лежали блестящей волной, и даже издалека было заметно, что лицо у господина странное — слишком белое для мая, слишком резкое, с острым носом и темными глазами, подведенными, как у женщины. И губы тронуты чем-то розовым. Костас замер, даже про пиво на секунду забыл. Если так подумать, для столичных гостей еще рановато, обыкновенно они приезжали ближе к концу мая, но никак не в начале.
Вокруг господина суетились носильщики, они размахивали руками, показывали на багаж, на пролетки, на вокзальные двери. А тот стоял посреди этого гвалта совершенно растерянный, прижимая к груди ларец черного дерева. Было видно, что господин категорически не понимает, куда идти, кому платить и что просить. Один носильщик схватил его саквояж и потащил влево, другой, понаглее, потянул за рукав вправо. Господин вздрогнул, что-то тихо сказал, и на его накрашенном лице промелькнуло выражение, которое Костас хорошо знал. Так выглядел человек, привыкший к тому, чтобы все делалось само собой, а теперь, вдруг оставшийся один, без правильно обученных слуг, заблудился, толком не начав путешествия.
Костас господ не любил. То есть не так — он их не понимал и оттого сторонился, как сторонится пес человека с палкой, даже если тот просто опирается на трость. За двадцать пять лет он видел таких чистеньких баринов в основном издалека: на набережной Ялты, в открытых экипажах, в окнах кофеен, где они пили кофе из крошечных чашек и смеялись чему-то своему, французскому звонким стеклянным смехом. Костас не завидовал — завидовать можно тому, что понимаешь, — он просто не мог взять в толк, как можно жить, ничего не делая. Особенно теперь, пока сам маялся без работы.
Но вот что странно, к конкретно этому господину Костас испытывал совершенно осознанное чувство сострадания: сейчас они оба не на своем месте.
Вот чего Костас точно терпеть не мог — так это когда кого-то обманывали. А носильщики, почуявшие запах дорогого сукна и столичной белорукой беспомощности, уже откровенно наглели.
— А ну-ка ша, — подходя, велел Костас негромко, но так, что ближайший носильщик, юркий малый с кривыми зубами, сразу отпустил саквояж.
Голос у Костаса подходящий — низкий, с хрипотцой, как скрежет железа по камню. Всегда таким был, а в кузне закалился сам собой, потому что перекричать молот можно только грудью. Носильщики переглянулись, забурчали, но отступили. С таким лучше не связываться — плечи широкие, кулаки как кувалды, а глаза темные и злые. Все это Костас про себя знал. Проследил, чтобы носильщики отошли подальше, те по-звериному отскочили на безопасное расстояние и, видно, принялись обсуждать сорвавшееся дельце между собой, сплевывая на мостовую.
Костас удовлетворенно хмыкнул, повернулся к господину.
Тот смотрел на него сверху вниз и в подведенных глазах читалось облегчение пополам с чем-то еще. Может, с любопытством. Господин явно разглядывал его, как разглядывают неожиданно подвернувшуюся диковинку. Костас даже слегка растерялся, прежде чем сообразил: вероятно, для господина было в новинку наблюдать за такими вокзальными перебранками и кузнецов он встречал… примерно нисколько, пусть и бывших.
— Благодарю, милейший, — произнес господин.
Голос у него оказался под стать внешности: тихий, мягкий и вкрадчивый.
— Ты очень меня выручил. Эти люди… совершенно сбили меня с толку.
Костас кивнул. Он не знал, что отвечать на обращение «милейший». Его никто никогда так не называл.
Господин слегка наклонился к нему — от него пахнуло цветами, так сильно и сладко, что Костас невольно дернул плечом.
— Не подскажешь, как мне добраться до Ялты? Я полагал, что поезд идет прямо туда, но, кажется, ошибся.
Костас моргнул. Потом снова хмыкнул.
— Поезда до Ялты нет, — сказал он, стараясь говорить помедленнее, чтобы господин понял. — Дальше либо на экипаже, либо на пароходе. На экипаже — часов двенадцать, а то и все пятнадцать, если лошади плохие. На пароходе — часов шесть, если погода позволит.
— Боже мой. Опять дорога. Я думал, худшее позади. Этот поезд… он вытряс из меня душу… А теперь еще шесть часов, — господин рассеянно переступил с ноги на ногу. — А где садятся на пароход? Пристань, я полагаю, где-то поблизости? Или мне снова искать этих ужасных людей… с тележками?
Костас открыл было рот, чтобы объяснить дорогу — два поворота налево, потом спуск к Графской пристани, там спросите пароходы «Русского общества», они отходят три раза в день, только непременно спросите в кассе, не обращайте внимания на перекупщиков — и закрыл рот обратно. Покосился на господина. На его тонкие пальцы, унизанные перстнями, на белый лоб, на котором блестела испарина, на растерянный изгиб накрашенных губ. И подумал: да он же опять потеряется через пять шагов.
— Я отведу, — сказал Костас и добавил, спохватившись. — Если хотите.
Господин моргнул. Потом улыбнулся — впервые за весь разговор, — и улыбка у него оказалась странная: явно благодарная, но с каким-то сложным оттенком, которого Костас не понял.
— О. Ты невероятно любезен. И ты вновь меня спасешь.
Костас, больше не спрашивая разрешения, взял саквояж и ларец черного дерева. Господин не возражал, только проводил ларец долгим взглядом, словно в нем лежало нечто крайне ценное, и пошел чуть позади, так что Костас чувствовал затылком его присутствие.
Они двинулись через площадь. Господин шагал легко, едва слышно, Костас же ступал тяжело, вбивая каблуки в щебенку. Со стороны они, должно быть, выглядели странной парой: коренастый, пропыленный, темный от загара малый с багажом и высокий, бледный, надушенный господин в сером сюртуке, который шел, чуть наклонившись к своему провожатому, и что-то говорил ему негромко, почти интимно.
И никакого пива…
— Прости мне мое невежество, милейший. Я совершенно не знаю этих мест. Впервые здесь, представьте. Раньше все как-то… Европа, Европа. Рим, Париж, Баден-Баден. А тут вдруг захотелось чего-то близкого. Я, признаться, думал, что тут теплее, — продолжал господин, поправляя сюртук. — Май, а ветер совершенно не майский. Или майский, но… московский. Вы, впрочем, этого не замечаете, я вижу. У вас, должно быть, сильное здоровье.
Костас хотел ответить, что здоровье тут ни при чем, просто он привык работать на сквозняках, в кузне вообще вечный жар и вечный сквозняк одновременно, оттого и закалка. Но вместо этого коротко бросил:
— Привык.
— У вас тут красиво. Море особенно. Я смотрел из окна вагона и все думал: какое же оно синее. Прямо как на открытках. Даже не верится, что настоящее.
Костас промолчал. Он смотрел на море каждое утро и никогда не думал о нем как об открытке. Море — это работа. Рыба, соль, лодки, которые надо смолить. Красиво — да, но красота эта была привычной, как хлеб.
Черт, и хлеба не купил…
Они миновали привокзальную площадь и начали спускаться по узкой улочке, мощенной булыжником, в сторону моря. Здесь запахло водорослями и дымом пароходных труб. Господин слегка поморщился.
Улица вывела их прямо к Графской пристани. Белая колоннада, чайки, мачты, толпа — и среди всего этого, у самого причала, дымил трубами белый двухпалубный пароход. На борту золотом по черному — «Великий князь Константин». Костас знал это судно: старый, еще семьдесят четвертого года постройки, но надежный, ходил по линии Севастополь–Ялта исправно. Труба широкая, чуть скошенная назад, надстройка с деревянными леерными стойками, спасательные шлюпки по бортам. Сейчас у трапа толпились пассажиры попроще, а на верхней палубе за кованым ограждением виднелись плетеные кресла — первый класс.
— Успели, — Костас кивком указал на вывешенное у трапа расписание. — Через полчаса отходит. Вон касса, — он махнул рукой в сторону деревянного павильона под флагом «РОПиТ».
Господин посмотрел на пароход, на кассу, потом снова на пароход. И вдруг обернулся к Костасу:
— Послушай, милейший… — он запнулся, прикусил губу, отчего помада чуть смазалась, и продолжил уже тише, словно стесняясь. — Ты не мог бы… Я понимаю, это совершенно не входило в твои планы. Но не согласишься ли ты поехать вместе со мной? До Ялты. Я заплачу за билет. Разумеется. Просто я боюсь, что без тебя я снова попаду впросак — или меня опять утащат куда-то не туда.
Предложение было неожиданным, но, если подумать, удивительно удачным… и ведь Костас ни о чем не просил, не унижался, оно как-то удачно само, так что… что тут думать-то?
— Хорошо. Поеду, — согласился Костас, все еще не веря своей удаче и слегка опасаясь, что господин может переменить свое решение.
Уже через пять минут, расплатившись хрустящей ассигнацией, они поднимались по сходням на борт.
У трапа их встретил стюард в белом кителе с золотыми пуговицами. Увидев билеты, он сразу подтянулся, поклонился господину и проводил их на верхнюю палубу. Костас шел следом и чувствовал себя неуместно, как гвоздь в бархатной шкатулке.
Первый класс на «Великом князе Константине» был устроен с расчетом на самую взыскательную публику. Просторный салон с рядом широких окон во всю стену, пол устлан ковром с густым ворсом, в котором нога буквально утопала. Костас старался лишний раз на него не наступать своими пыльными сапогами.
Вдоль стен — диваны, обитые темно-красным плюшем, с высокими резными спинками. Столики красного дерева, на каждом — лампа под шелковым абажуром, пепельница из толстого стекла и звонок для вызова прислуги. В углу салона поблескивал клавишами лакированный рояль, над ним в золоченой раме висела картина — какой-то морской пейзаж с закатом. Не местный. Костас вспомнил причудливое название «Баден-Баден».
Воздух пах не машинным маслом и не рыбой, а лимонным воском, хорошим табаком и едва уловимыми духами — должно быть, оставшимися от прежних пассажиров. Стюард, почтительно склонившись, предложил господину выбрать место, и тот указал на два кресла у окна, выходящего на море.
Костас, пристроив саквояж и ларец, собрался было отойти — куда-нибудь в сторонку, к дверям, где стояли люди попроще, — но господин его остановил.
— Куда же ты? Садись. Вот сюда, — он указал на кресло напротив.
Костас помедлил, потом сел. Кресло приняло его мягко, обняло со всех сторон, как живое. Он никогда в жизни не сидел в таком кресле. Да что там — он никогда не бывал на верхней палубе. Собственно, он и на пароходах-то плавал всего пару раз, и то в четвертом классе, где пахло трюмной водой, машинным жаром и сгрудившимися человеческими телами.
Господин тем временем достал из портсигара папиросу, вставил в мундштук, но не закурил — покрутил в пальцах, положил на край пепельницы и подался вперед, глядя на Костаса.
— Прости меня. Я вдруг понял, я ведь даже не спросил, сильно ли нарушил твои планы. Я, признаться, подумал в первую очередь о себе… И только теперь сообразил: а вдруг у тебя были дела? Обязательства? Встречи?
Костас покачал головой. Странный все же господин. Вроде и мот — так лихо распрощался со своими рублями, просто чтобы сопровождающего рядом с собой посадить — а не противный, скорее наоборот. Во всех его жестах, фразах скользило нечто такое… немужское, что Костасу стало неловко. Как если бы он господина обманул.
— Не. Мне так-то самому надо в Ялту… Просто денег на билет не было. Так что вы меня здорово выручили.
Господин откинулся в кресле и радостно всплеснул руками.
— Какое счастье! Значит, это судьба. Я, знаешь ли, ужасно не люблю чувствовать себя обузой. А так — мы просто два попутчика.
Он помолчал, разглядывая Костаса с откровенным интересом. Потом спохватился:
— Однако мы до сих пор не представлены. Это решительно никуда не годится. Князь Анатоль Сергеевич Горчаков, — он коротко прижал к груди ладонь. — А тебя как, милейший?
Вот. Опять это «милейший», как-то от него становилось не по себе.
— Костас Феохариди.
— Какое имя… Ты грек?
— Наверное. Отец точно грек… на какую-то часть. Мать молдаванка. Во мне разного намешано.
— Но говоришь ты складно.
— Так я и вырос здесь. Если барину неудобно, то я отзываюсь и на «Костю».
— Барину неудобно… — повторил тот, как если бы Костас сказал что-то забавное. — А зачем же тебе в Ялту? Ты там живешь? Работаешь?
— Жил и работал, — уловив непонимание в глазах князя, Костас объяснил. — Говорю, кузню мою закрыли. Вот ищу прокорм. Работу… везде сыскать можно, так хочется же чтоб по способностям, а не просто мешки ворочить… Это тоже дело полезное, но когда умеешь чуть больше, оно как-то правильнее, что ли?
Внезапно он слишком много сказал.
Зачем?
Откуда князю знать, как оно — в кузне. А главное зачем?
Черт возьми, он стеснялся Панайотиса, а тут перед незнакомым — знатным! — человеком так распинается. Неловко. Но князь слушал участливо, сдвинув подкрашенные брови:
— Как это несправедливо… А я вот, знаешь, ничего не умею руками, но мне кажется, я понимаю, каково это, когда то, что тебе дорого, вдруг… недоступно.
Костас только плечами пожал. Что может быть недоступно князю? Такое и вообразить-то сложно и, наверное, не нужно. От греха подальше.
— А вам куда в Ялте? — спросил Костас, чтобы сменить тему. — Гостиница какая?
— Отель «Россия». Он, кажется, открылся совсем недавно? В марте, если не ошибаюсь. Мне его рекламировали как чудо прогресса. Знаете его?
Костас присвистнул про себя. Отель «Россия»… Он знал это место, еще бы не знать. Открытие гостиницы было огромным событием — о нем судачили на всех перекрестках. Трехэтажное здание с торговыми рядами на набережной, электрические лампы вместо керосиновых, лифт и телефонные аппараты, по которым можно было говорить с конторой, не выходя из номера — почти волшебство. Костас сам ходил смотреть на это диво, когда гостиницу только достраивали, ну так, издалека.
А еще он знал цены. Обычный Номер в «России» стоил двадцать пять рублей в сутки.
Двадцать пять рублей!
Это были деньги, на которые семья могла жить месяц, а то и два. У Костаса в кузне весь заработок выходил рублей пятнадцать — в хороший месяц. А тут — сутки. Он покосился на князя, на его перстни, на ларец черного дерева, и попытался представить, сколько же у этого человека водилось денег.
Не получилось — воображения не хватило.
Пароход тем временем дал гудок, палуба под ногами мелко задрожала — заработала машина. За окном медленно поплыла Графская пристань, белые колонны, чайки. Море было спокойное, почти зеркальное, только у борта вскипала белая пена.
Князь повернулся к окну, подпер щеку рукой и долго смотрел на удаляющийся берег. Потом вдруг заговорил, глядя на воду:
— Знаешь, я приехал сюда в поисках уединения. Но я, кажется, переоценил свои способности к самостоятельной жизни. И если бы не ты… Послушай, — сказал князь, и голос его прозвучал почти застенчиво. — У меня есть предложение. Мне нужен человек, который знает здешние места. Проводник. Помощник. Не слуга, нет, — он поднял ладонь, предупреждая возражения. — Скорее… компаньон. Я, разумеется, буду платить. Скажем… десять рублей в неделю? Питание и проживание отдельно. Это не навсегда — на месяц, может быть, на два. Признаться, я сам не знаю, на сколько я здесь. Вдруг тебе будет это не в тягость?
Костас открыл рот.
Закрыл.
Десять рублей в неделю. Это было… сорок рублей в месяц. Без учета еды и крыши надо головой. За то, чтобы ходить с князем по Ялте и показывать ему дорогу к ресторанам, пляжам и развалинам?
Это не работа — это подарок судьбы. Или насмешка. Смотря с какой стороны посмотреть.
— Вы серьезно?
— Абсолютно, — князь улыбнулся, но на этот раз без сложных оттенков, просто и открыто. — Что скажешь? По рукам, милейший Костя? — и протянул холеную длиннопалую ладонь.
Она оказалась приятно холодной и мягкой.
Глава 2. Анатоль
С точки зрения князя отель был, безусловно, хорош — для провинции. Именно это слово он и употребил мысленно, окидывая взглядом вестибюль с его электрическими бра в форме лилий, лепными потолками и пальмами в кадках. Все это было мило, современно и даже с некоторой претензией на столичный шик, но князь Анатоль повидал достаточно отелей в своей жизни — от «Рица» в Париже до «Гранд-отеля» в Риме, — чтобы остаться равнодушным.
Зато реакция Костаса его искренне позабавила.
Они вошли в вестибюль вместе, и князь краем глаза наблюдал, как его новый провожатый замер посреди холла, задрав голову к электрической люстре. Костас смотрел на этот свет с таким выражением, будто увидел чудо — не испуганно, нет, скорее с детским изумлением, которое он пытался скрыть и не мог. Князь сразу вспомнил своего племянника Диму, тот точно так же смотрел на все заграничные диковинки.
«А для мальчика десяти лет диковинно почти все».
Костас перевел взгляд на лифт, на его золоченую решетку, на юношу-лифтера в синем сюртучке. На лице Костаса промелькнуло что-то такое простодушное, что князь невольно улыбнулся.
— Никогда не видел электрического освещения?
— Видеть-то видел, — протянул Костас, явно смущаясь. — Только не столько сразу.
У стойки их встретил администратор — предупредительный, лощеный и с до того залаченными волосами, что они напоминали черный блестящий шлем. Разумеется, князя ожидали, администратор тут же вызвал коридорного. Номер был забронирован заранее — один из лучших, с видом на море, на втором этаже, с отдельной гостиной и спальней. Князь выслушал перечень предоставляемых удобств с вежливо-усталой полуулыбкой примерно до середины, все же перебил администратора, когда тот стал описывать предстоящую концертную программу:
— Это все совершенно чудесно. Мне нужна еще одна комната. Для моего человека. В том же крыле. Благодарю.
Администратор коротко покосился на Костаса, очевидно, быстро приметив и его парусиновые штаны, и стоптанные сапоги, — и на мгновение в его глазах мелькнуло сомнение. Но лишь на мгновение, потому что князь достал чековую книжку.
Коридорный проводил их в номер. Князь бегло осмотрел гостиную: высокие окна, выходящие на море, тяжелые портьеры бутылочно-зеленого цвета, кресла, обитые полосатым шелком, письменный стол у окна. Князь вздохнул и невольно скривился, коснувшись правого бока. Повернулся к Костасу, который занес вещи, принципиально обходя огромный ковер по краю.
— Вот что, милейший, — сказал князь. — Сегодня ты мне больше не нужен… Саквояж поставь к столу. Да-да, туда. Устраивайся в своей комнате, отдыхай. Тебя проводят. Не беспокойся, я все оплатил. Завтра с утра, полагаю, мы прогуляемся — ты мне покажешь, что тут и как. А сейчас иди… О. Совсем забыл, — он достал из внутреннего кармана бумажник, — вот. Это за первую неделю. Благодарю.
Костас взял деньги молча, но кланяться не стал, и как-то даже понравилось. Но еще больше понравилось, когда дверь закрылась.
Наконец-то.
Один.
Тишина. Густой ковер под ногами. Шторы задернуты. Пахло лимоном и свежим бельем.
Князь нетерпеливо стянул с плеч сюртук, повесил на спинку кресла. Пальцы привычно нащупали шнуровку корсета на спине, потянули — раз, другой, третий. Когда шелк наконец разошелся и стальные косточки перестали сжимать ребра, князь шумно выдохнул. Воздух хлынул в легкие, и с ним по телу разлилась усталость, что копилась весь день.
Нет. Дольше.
Три дня.
Неделю?
Он опустился в кресло перед письменным столом и потянулся к дорожному бювару.
«Ma chère Lise, mon doux soleil,
Вот я и на месте. Добрался благополучно — хотя, признаюсь, путешествие вышло несколько более драматичным, чем я рассчитывал. Но я справился и теперь сижу в номере «России». Здесь очень мило, в газетах в кои-то веки сказали правду. Сижу в мягком кресле и гляжу на море. Оно и впрямь синее, как на картинках, и совершенно спокойное. Мне это, пожалуй, на пользу.
Как ты, моя дорогая? Как твое здоровье? Непременно напиши, как себя чувствуешь. Я знаю, что ты склонна преуменьшать свои недомогания, — не делай так, прошу.
И еще. Умоляю тебя — не верь никаким слухам. Обо мне говорят много и, боюсь, будут говорить еще больше, но ты знаешь: половина — выдумки, вторая половина — выдумки преувеличенные. Не давай им тревожить тебя. И, главное, — никому не говори, где я. Никому. Как бы ни просили, как бы ни настаивали.
Поцелуй от меня в лобик Диму. Скажи, что мне жаль, что я не смог быть на его именинах. Но, право, лучше мне не присутствовать на таком светлом празднике сейчас. Скажи ему, что дядя его ужасно скучает и непременно привезет ему из Крыма какой-нибудь нелепый подарок, как всегда. Пусть выберет сам, я обещаю исполнить.
Я знаю, моя дорогая, что я ужасно виноват. Для меня это привычное занятие, я занимаюсь им исправно и долго. Однако теперь, кажется, впервые за долгое время, я виноват и испытываю чувство вины. Очень экзотическое чувство. И до чего скверное.
Не знаю, когда я вернусь. Не хочу думать об этом. Обещаю писать тебе как можно чаще, чтобы ты не волновалась.
Целую каждый твой пальчик, моя хорошая. Береги себя.
Твой навсегда,
глупый Толь».
Князь устало откинулся в кресле. Корсет висел на нем, ослабленный, как сброшенная змеиная кожа. Тело дышало, расслаблялось, но мысли не отпускали. Он рассеянно огляделся: высокая постель с балдахином, туалетный столик с зеркалом, пейзаж на стене — кипарисы, море, закат.
Дорого и безлико, как везде.
«Но здесь хотя бы пахнет морем».
И тут же, следом за этой мыслью, — другая, непрошеная, острая:
«Ему бы здесь понравилось».
Князь вздрогнул, рывком подался вперед, потянулся за портсигаром и мундштуком. Руки дрожали, пальцы не слушались. Пришлось затянуться глубоко и жадно, чтобы хоть немного успокоиться.
Сашенька.
Милый, славный Сашенька.
Князь закрыл глаза и увидел его так ясно, будто он стоял сейчас в этой самой комнате, прислонившись плечом к дверному косяку, как любил делать, — и наблюдал.
Сашенька появился один из тех бестолковых осенних вечеров, когда князь, повинуясь очередному смутному порыву, отправился на творческий вечер — не столько ради стихов, сколько от скуки. Читали что-то невыносимо туманное. Князь полулежал на софе и, честно говоря, собирался уходить, утомленный чрезмерной сложностью образов, аллюзий… он вообще в последнее время ходил на подобные мероприятия исключительно для того, чтобы посмотреть на молодых.
«И себя показать, разумеется, но… это уже не то».
Сашеньку привел кто-то из молодых литераторов, кажется, тот нервный брюнет из «Скорпиона». Мальчику едва минуло восемнадцать: бледный, тонкокостный, с огромными серыми глазами, в которых восторг мешался с ужасом перед столичным блеском. Он был беден, плохо одет, но в нем чувствовалась порода — дальнее обедневшее дворянство, какие-то курские или тамбовские корни. И главное: он смотрел на князя с таким неприкрытым восхищением, что тот, изрядно искушенный в лести, вдруг ощутил нечто похожее на укол живого чувства.
Сашенька служил у какого-то мелкого издателя, знал стенографию, делопроизводство, французский, немецкий, греческий и немного итальянский, а еще — писал стихи, ужасно плохие, и читал их вслух так же дурно, но так трогательно, что князь не смог с собой совладать.
Через неделю Сашенька уже работал у него секретарем. Через две — делил постель.
Князь не любил заниматься делами. Счета, переписка с управляющими имений, прошения, издательские договоры — все это вызывало у него скуку, граничившую с физическим недомоганием. Сашенька же, тихий и исполнительный, обладал даром распутывать любые деловые узлы, даже самый что ни на есть гордиев. Он вел корреспонденцию, отвечал кредиторам, договаривался с типографией, где печатались рассказы Мадам Камелии, и даже, краснея до корней волос, правил рукописи, которые князь имел обыкновение писать в один присест, не заботясь о повторах и опечатках.
Князь был доволен. Ему казалось, что он нашел идеальное решение: преданный помощник днем, пылкий любовник ночью, и при этом — никаких требований, сцен, ультиматумов. Сашенька был удобен и в то же время держал в тонусе, как хорошо подогнанный корсет.
Князь вспоминал, как мешал Сашеньке работать. В какой-то момент это стало его любимым развлечением.
Вот Сашенька сидит за столом в кабинете, склонившись над какой-нибудь унылой ведомостью, лоб нахмурен, губы чуть шевелятся — проговаривает цифры про себя, — а князь подходит сзади, неслышно, и кладет руки ему на плечи.
— Ваше сиятельство, — говорит Сашенька, не оборачиваясь, — я занят.
— Я вижу, — отвечает князь и наклоняется, касаясь губами его виска. — Это счета? Какая прелесть. Обожаю, когда вы занимаетесь счетами. У вас делается такое суровое лицо.
— Я не могу работать, когда вы…
— Вот и славно. Значит, вы уже освободились?
— Анатоль Сергеевич, вы невозможны.
— Совершенно невозможен. И что вы мне сделаете?
И Сашенька не делал ничего. Только вздыхал, откладывал бумаги и подставлял губы. Кротко, безропотно, с какой-то трогательной готовностью, от которой князя слегка потряхивало внутри.
Все складывалось замечательно.
«Можно же было, право, все так и оставить? Он мне помогал, я его баловал и немного портил, самую малость».
А потом Сашенька влюбился.
Нет, не так.
Сашенька полюбил. По-настоящему, с той отчаянной, слепой серьезностью, на какую способны только очень молодые люди. И сразу сделалось… неудобно. Как-то неуютно и даже совестно, что ли? Стало больше стихов, неудобной заботы, зашли разговоры о возрасте и здоровье.
«Такая пошлость. Конечно-конечно, он желал мне добра, но мне это добро было так… некстати».
От Сашеньки хотелось все чаще уйти, и князь подумывал о новом месте для него. Хорошем. Прибыльном.
Но появился гусар…
Кажется, фамилия была… нет, теперь не вспомнить. Все эти блестящие юноши из полков сливались в памяти князя в один золотисто-мундирный вихрь. Он никогда не отказывал себе в маленьких прихотях, в том числе и тогда, когда Сашенька фактически жил у него на квартире.
«Мы с ним это обсуждали. Я никогда не требовал верности и от себя ее просил не ждать. Кого я обманываю? Я просто забыл об осторожности».
В тот вечер Сашенька вернулся из типографии раньше обычного. Что-то перепутали с тиражом нового рассказа, и он решил занести гранки лично, в спальню. Дверь была не заперта — князь никогда не запирал дверей, ибо не видел в том нужды, а Сашенька привык, что тот мог спать хоть до темноты. Он вошел. Увидел. Не сказал ни слова — просто исчез. Анатоль, занятый гусаром, не сразу услышал шаги в коридоре.
Стало так досадно. Он, кажется, разозлился. Конечно, на Сашеньку. Впервые за много лет ему всерьез хотелось кого-то отчитать. Ведь нельзя же быть таким прилипчивым? Таким усердным? Таким угодливым? Таким. Таким. Таким…
Сашенькой.
Князь узнал о его смерти случайно. Собственно, как и обо всем важном в своей жизни — случайно, из чужих рук, от людей, которые не имели к нему никакого отношения.
Это было дня через два после того, как Сашенька исчез. Князь тогда уже успокоился, убедил себя, что мальчик просто ушел в обиде и скоро вернется — куда ему деваться, в самом деле? Без рекомендаций, без связей, с его-то чувствительностью? Перебесится, остынет, придет. Они поговорят. Князь даже подберет слова — те самые, правильные, которые объяснят Сашеньке, что увлечение их было временным, что надо бы двигаться дальше и т.д. и т.п.
Он повторял это про себя, как заклинание, пока одевался к обеду, пока ехал в ресторан, пока рассеянно кивал знакомым. А потом к его столику подошел Модест Аполлонович, старый сплетник, форменная тетка, мягче не скажешь.
— Ах, вы уже слышали? Ваш секретарь… Александр… примите мои соболезнования, — и уловив непонимание князя, весь аж засветился. — Как? Вы не знали? Сегодня утром. У себя на квартире. Ужасная история… Говорят, оставил записку.
Князь помнил, как в ту минуту в ресторане внезапно сделалось очень тихо. То есть на самом деле никто не замолчал — музыканты продолжали играть, гости смеялись, — но для князя все звуки разом сделались плоскими, будто он слушал их через туго набитую подушку.
Он старался не меняться в лице. Спросил, тщательно выговаривая каждую букву:
— Записку?
— Да, — Модест Аполлонович понизил голос и подался вперед, явно наслаждаясь эффектом. — Полиция уже была. Записку изъяли. Содержания, разумеется, никто не знает, но говорят… Впрочем, не смею повторять слухи.
— Благодарю, — ответил князь с той интонацией, с которой посылают к черту.
Он допил вино. Вышел на улицу, сел в пролетку и только там, очутившись с собой один на один, почувствовал, как внутри него что-то со звоном оборвалось.
Умер.
Убил себя.
Слухи.
Полиция.
Записка.
Господи, что он там написал?
Сашенька знал все. Он вел переписку с издателем, он правил рукописи, он переписывал набело те самые рассказы, от которых у приличной публики случился бы апоплексический удар. Рассказы, подписанные именем Мадам Камелии. Рассказы, которые были слишком откровенны, слишком автобиографичны, слишком… подсудны. Если Сашенька упомянул в записке хоть слово о том, кто скрывался под псевдонимом, если полиция сопоставила факты, если журналисты… все смешалось в кашу. Князь злился, боялся, а затем вспоминал нахмуренные брови, взгляд серых глаз, дурные стихи и в ужасе замирал от мысли, что по его вине милый, славный Сашенька не напишет больше ни единой строчки. Никому и никогда.
Князь все же решил пойти на похороны. Честное слово, решил.
Утром оделся с особой тщательностью — черный сюртук, черный галстук, ни капли косметики, только бледность, что делала его лицо почти прозрачным. Цветы. Букет горных камелий. Сложно достать, но он хотел именно их. Уже нанял извозчика. Уже взялся за ручку двери. И замер, вообразив, что там журналисты, приятели из салонов, родственники Сашеньки — та самая обедневшая родня, — косые взгляды, перешептывания.
Девятнадцатилетний мальчик в гробу. И он, князь, тридцати девяти лет рядом. Живее всех живых. От одной мысли стало мерзко до тошноты.
С того дня он пробыл в Москве еще полторы недели — ровно столько, сколько потребовалось, чтобы уладить самые неотложные дела, уничтожить все бумаги, что могли бы его скомпрометировать. Князь не читал газет. Не отвечал на письма. Не выходил в свет. Даже сестру с племянником не навещал. Каждое утро он ждал полицию, но никто не приходил. Записка, по слухам, осела в архиве. Содержания ее никто не знал, а князь все равно не мог избавиться от ощущения, что над ним висит дамоклов меч. Рано или поздно кто-нибудь прочтет. Сопоставит. Поймет.
Расправившись с делами, князь сбежал.
«Как настоящий преступник, кошмар».
Впервые за долгие годы его похождения обернулись чем-то страшным, не скандалом в привычном понимании, что можно весело обсудить за бокалом другим, а настоящим потрясением.
Князь растер лицо ладонями. Неуютно поежился в кресле, покосился в окно.
«Ему бы здесь понравилось».
Сашенька.
Милый, славный Сашенька.
Он, наверное, никогда не видел моря. Он вообще мало что видел, кроме бумаг, типографской краски и князя, который сидел напротив и смотрел на него с ленивой, сытой лаской.
«Я не виноват. Не я первый это начал. Не я это придумал. Хорошенькие мальчики всегда страдают из-за немолодых педерастов. Это своего рода круговорот. Защита. Зависть. Я же, в конце концов, ничего с собой не сделал. А мог. Столько раз мог… нет. Я виноват. Как ни крути, ему было девятнадцать. А мне тридцать девять. Потому что когда мне было столько же…»
Нет.
Вот думать про себя в молодости князь точно не намерен.
Спать.
Полбокала коньяка. Нет, бокал.
И спать…
