La-bas
Каникулы Мадам Камелии
Аннотация
Май 1900 года, Ялта. Князь Анатоль, известный в узких кругах как Мадам Камелия, сбежал из Москвы подальше от скандалов, сплетен и чувства вины. Он искал на Юге уединения и тишины, а нашел молодого мужчину с греческим именем, смуглым лицом и сильными руками.
Май 1900 года, Ялта. Князь Анатоль, известный в узких кругах как Мадам Камелия, сбежал из Москвы подальше от скандалов, сплетен и чувства вины. Он искал на Юге уединения и тишины, а нашел молодого мужчину с греческим именем, смуглым лицом и сильными руками.
Глава 9. Костас
Так и повелось. Утром Костас приносил завтрак и почту — письма больше не вызывали у князя того потрясения, что в первый раз. Костас ставил поднос на стол возле окна и, по настоянию князя, садился рядом. Они вместе ели, вместе курили.
Костас следил. Он вроде и понимал, что это не его ума дело, но каждый раз, когда князь усмехался над очередным конвертом, какой-то невыразимый импульс ударял в Костаса.
— Что там? — спрашивал он.
Князь улыбался, стряхивал пепел с папиросы и принимался зачитывать письма приятелей вслух, что делились с ним сплетнями и новостями из Москвы и Петербурга. Костас не понимал той далекой столичной жизни — она, хоть и была напудренная и разряженная, пахла для него… дурно. Приятели князя жаловались на болезни, на старость, на ветреность любовников, на собственную неверность. Последнего Костас не понимал особенно.
Однажды князь зачитал письмо от какого-то писаки — Костас не запомнил имени, — который буквально рыдал на бумаге, что изменил своему мужчине и теперь не мог жить, спрашивал у князя совета: как рассказать правду, ведь он так виноват? Князь прочел это с обычной своей полуулыбкой, но Костас нахмурился и отложил папиросу.
— Никак, — сказал он.
Князь поднял бровь.
— Что — никак?
— Никак не рассказывать. Он хочет облегчить себе ношу. Вывалить эту дрянь на невиновного и как бы разделить тяжесть. А не надо. Если любишь, но уже сел в лужу — затолкай эту свою правду глубоко и надолго. Страдай и терпи.
Князь слушал рассуждения Костаса всегда очень внимательно, кивал — медленно, задумчиво, — и обычно ничего не отвечал, что и не ясно было, соглашался он или же просто делал вид?
— Это от Димы, — говорил князь и читал про детские шалости.
Например, про то, как племянник поймал в саду лягушку, полюбил ее и хотел принести ее в дом, но сестра не позволила, про то, как он учился ездить верхом и уже не боялся взрослой лошади.
— До этого ему разрешали кататься только на пони.
Князь читал о семье с нежностью, и голос его звучал совсем иначе, чем когда он пересказывал письма приятелей.
Днем они гуляли. Князь, заметно окрепнув за прошедшие недели, предпочитал экипажу пешие прогулки. Он обожал спускаться к пляжу: узкая тропа меж кипарисов, шум гальки под ногами, соленый ветер с моря. Там он садился прямо на камни, подобрав полы костюма, и смотрел на воду. Просто смотрел. Иногда час, иногда два. Молчал.
Костас, к своему удивлению, не уставал и не раздражался. Раньше он бы уже давно заскучал, заерзал, но вместо этого он просто садился рядом и тоже смотрел. Только не на море, а на князя.
Тот изменился. Стал меньше пользоваться косметикой: только подводил глаза и рисовал родинку под скулой. Ни белил, ни румян, ни пудры, ни помады. И без всего этого он выглядел не хуже, а наоборот — как-то причудливо преобразился. Ожил. Очеловечился. Щеки порозовели от южного солнца и ветра, движения сделались менее жеманными. Он даже поправился немного — на пряниках с патокой, на медовых персиках и винограде, которые Костас таскал ему с рынка и испытывал необъяснимую гордость, когда князь принимал все подношения с шутками, мол:
— Меня будто кормят на убой.
Смешно? Конечно. Но Костас почему-то всерьез принимался объяснять, как именно откармливают животных и птиц перед забоем, а потом сам же и стыдился своих слов.
Костас пытался искать для князя более подходящие развлечения, чем прогулки с ним по Ялте. Не то чтобы ему самому хотелось смотреть на эти господские концерты или танцы, но ему казалось, что человек, привыкший к столичным салонам и театрам, не может вечно довольствоваться камнями на пляже и обедом за тридцать копеек. По утрам Костас спрашивал у администратора, какие намечаются мероприятия. Тот бодро принимался перечислять: концерт приезжего пианиста, кажется, из Вены; танцевальный вечер в курзале; театр оживших картин с античными сюжетами. Костас запоминал все — сложные названия, незнакомые имена композиторов, — и нес эти сведения князю с осторожностью, будто боялся расплескать по дороге, как кофе на подносе.
Князь слушал, склонив голову набок, но всегда отказывался. Деликатно, однако твердо.
— Не интересно, Костя. Спасибо, но нет.
Он вообще избегал любых знакомств. Объяснял это осторожностью: с его послужным списком лучше не напоминать о себе лишний раз. Чем меньше людей его увидит, тем меньше разговоров вокруг.
Поэтому они везде ходили вдвоем. Даже в ресторан. Князь специально выбирал столик на улице или в самом дальнем углу, подальше от общей толпы, чтобы устроиться вместе и не привлекать внимания. Они сидели за бутылкой вина или графином лимонада, курили, ели местную рыбу, смотрели на море. Порой князь развлекался тем, что показывал на приезжих и рассказывал, кто из них такой же, как он.
— Видишь того господина в сером? — говорил он, чуть понижая голос. — Пожилой, с тростью? Рядом с ним юноша, почти мальчик. Это не сын. И не племянник. Смотри, как юноша на него глядит. И как тот кладет руку на его ладонь. Чуть дольше, чем позволительно отцу.
Костас смотрел — и правда. Рука задержалась. Взгляд дрогнул. Мужчина что-то тихо сказал юноше, тот кивнул и зарделся.
— Вы их всех находите?
— Не их, а нас. По многим признакам, — князь усмехнулся. — Знаешь, как говорится, рыбак рыбака.
— И много тут таких?
— Больше, чем ты думаешь. Ялта — курорт. Сюда едут отдыхать. И не только от душного города.
Костасу оставалось лишь дивиться и следить, чтобы никто случайный и совершенно точно лишний не полез знакомиться к его князю.
Костас следил.
Не то чтобы князь просил — он вообще редко просил о чем-то прямо, — но Костас видел: тот напрягался каждый раз, когда к их столику приближался кто-то чужой. Особенно если чужой был статный, обходительный и ароматный — из тех, кого князь признавал за своих. Такие подходили с особой, ленивой грацией, с заготовленной улыбкой, с фразой вроде «Простите, мы не знакомы, но я видел вас на набережной и не мог не…» — и Костас поворачивался вполоборота, загораживая собой князя. Бросал скучающим тоном, каким обыкновенно разгонял уличное хулиганье:
— Барин не желает компаний.
В первый раз мужчина опешил, пробормотал извинения и отошел. Во второй — высокий брюнет с тростью и наметанным взглядом — попытался заглянуть Костасу за плечо, будто не веря, что отказ исходил от самого князя. Костас качнулся в сторону.
— Я же сказал. Не желает.
— Послушай, любезный, — начал брюнет, повышая голос, — я не к тебе обращаюсь, а к твоему хозяину…
Костас перебил, разводя руками:
— А что ж вы меня браните? Вы это дело бросьте, я исполняю приказ и у-се. И вообще, не понимать отказов с первого раза и так себя вести — это муветон.
Брюнет осекся, побагровел, развернулся и ушел, не сказав больше ни слова.
Князь всегда молчал, когда на них вот так наваливались с предложениями знакомства. Никогда не спорил, следил, откинувшись на спинку стула, и на губах его играла самая очаровательная полуулыбка.
— Муветон. Надо же. Ты запомнил.
— От вас понабрался.
— Я польщен. Спасибо, Костя. Как ты их всех лихо.
Костас пожимал плечами, но внутри у него разливалось тепло. Он вновь брался за вилку и возвращался к рыбе, делая вид, что ничего особенного не произошло. Но про себя отмечал: еще один, третий, четвертый — он всех развернет. К князю без спроса больше не подойдет никто.
По воскресеньям ездили в церковь. Даже специально невзрачно одевшись, князь умудрялся наводить шуму одним своим появлением. Костас видел: прихожане оборачивались, шептались, глазели. А князь словно и не обращал внимания. Привык? Проходил к боковому приделу, ставил свечу, крестился и стоял всю службу с прямой спиной, глядя на алтарь. Что важно, его не обижали. Видимо, местные воспринимали князя как залетную диковинную птицу — непонятную, но безвредную.
Костас всегда оставался в дверях, точно на страже.
После службы князь подходил к священнику — старому, седобородому, с узловатыми пальцами, — благодарил за проповедь и, кажется, о чем-то еще советовался. Костас не слышал, о чем именно. Можно было бы подойти ближе, спросить потом, как с письмами, — но Костас чувствовал: сюда ему хода нет. Не потому, что князь запретил, а потому, что это было уж точно чужое. Как там князь говорил?.. Интимное. И как бы Костас ни злился, ни ревновал, черт возьми, он не имел права туда лезть. Просто стоял и ждал, пока князь закончит, обернется к нему и с легкой улыбкой, будто бы вспомнив о его существовании, попросит:
— Поедем, Костя, домой.
Вот это «домой» — резануло своей неуместностью. Едва ли Костас мог бы всерьез считать место вроде «России» домом — слишком уж оно было богатое, слишком чистое, слишком чужое. Да просто слишком. Но вот спальня князя… спальня князя ему нравилась. Она пропитана фиалками, лимоном, табаком и еще чем-то, чему Костас не знал названия, но что пахло покоем.
А еще здесь была ночь. И князь звал его к себе.
Иногда одетым. Князь мог вдруг отложить книгу, снять очки — он надевал их для чтения, хотя страшно стеснялся, — и сказать:
— Костя, иди сюда.
Костас подходил. Садился рядом, и князь прижимался к его плечу, клал голову на грудь и затихал. Иногда они так и засыпали — в кресле, под лампой, с недочитанной книгой на коленях. Иногда князь поднимал голову и начинал целовать — медленно, лениво, будто пробуя Костаса на вкус. Тогда они перебирались на кровать, и все происходило почти так же, как в ту первую ночь.
Почти — но не совсем. Потому что теперь Костас знал, что делать. Знал, где князю приятно. Знал, когда нужно замедлиться, а когда — наоборот, поддать жару. Знал, что князь любит, когда его берут сзади, прижимая лицом к подушке, но не до конца — чтобы можно было дышать. Знал, что после князь любит лежать, раскинувшись, и чтобы Костас гладил его по спине, по бедрам, по узкой талии, которая теперь уже не казалась Костасу неестественной — просто другой.
Иногда князь звал его уже обнаженным. Лежал в кровати, откинув одеяло, и смотрел из темноты блестящими глазами. В такие ночи они почти не разговаривали. Костас просто раздевался и устраивался подле, и князь сразу приникал к нему всем телом — горячий, нетерпеливый, жадный до каждого прикосновения. Он мог целовать Костаса часами — не только в губы, а везде: в шею, в плечи, в грудь, в живот, в бедра. Костас лежал и чувствовал, как княжеские губы скользят по его телу, и думал, что это, наверное, самое лучшее, что с ним случалось в жизни. Не похоть — хотя похоть тоже, куда без нее, — а вот эта странная, благоговейная нежность, с которой князь касался его. Словно Костас был не просто мужиком, купленным на ночь, а чем-то большим.
А потом князь садился сверху — сам, без подсказок, — и начинал двигаться. Медленно, плавно, прикрыв глаза, но Костас знал — тот следит за ним из-под опущенных ресниц. Сам держал князя за бедра и смотрел, как белый торс выгибается в полумраке. В эти минуты князь напоминал ожившую мраморную статуя. Костасу нравилось такое сравнение, но вслух он бы никогда его не произнес. Во-первых, глупо как-то. Во-вторых, не до того. Князь стонал тихо, сквозь зубы, и иногда шептал что-то ласковое, Костас не всегда разбирал, что именно, но на всякий случай отвечал, мол, да-да, я тут, и мне тоже.
Утром Костас просыпался первым и лежал, обнимая князя поперек груди. Солнце ползло по ковру, море дышало за окном, а у него в руках был целый свой князь. Приятное чувство и какое-то незаслуженное, как если бы пришлось кого-то обокрасть. Иногда Костас уходил сразу, как просыпался. Поднимался осторожно, стараясь не разбудить князя, натягивал штаны и рубаху и выскальзывал за дверь — в свою каморку, к делам и остаткам приличий, которые он еще пытался соблюдать. Да, они спали вместе. Да, это повторялось почти каждую ночь. Но Костас понимал: это ничего не значит. Не должно значить. Князь приехал в Ялту отдыхать, лечить нервы и писать что-то там свое, а Костас был при нем с очень особыми поручениями.
Но иногда князь, еще толком не проснувшись, нащупывал его плечо и тянул к себе.
— Останься.
И Костас подчинялся, потому что кем бы он там ни был: слугой, проводником, компаньоном, Степаном местного разлива, — расстраивать князя не хотелось.
Тогда утро начиналось не с завтраков и писем, а с полусонных разговоров. Они лежали в смятых простынях, комната медленно, но верно наполнялась светом, и князь болтал — обо всем и ни о чем. О том, что в Ялте, оказывается, бывают дельфины. О том, что сестра в последнем письме прислала засушенный цветок из их сада. О том, что в Москве сейчас безлюдно, все разъехались по деревням и дачам, и оттого раньше лето в Москве ему не нравилось. Порой князь брал Костаса за руку и начинал разглядывать. Прикладывал свою ладонь — узкую, белую, с длинными пальцами — к его и сравнивал. Качал головой:
— Ты не представляешь, какое у тебя тело. Настоящее. Мужское. Я таким только любоваться могу.
— Вы тоже хороши.
— О, благодарю, мой милый. Ты очень добр, но мое тело совершенно искусственное.
Князь что-то рассказывал из своей юности. Как ему выводили волосы пемзой и воском — почти вместе с кожей, до кровавых ссадин. Как корсет, который Костас видел каждый день, был не прихотью, а многолетней привычкой. Князь еще с усмешкой добавил, мол, в Средние века, детям из знатных семей ломали ребра, чтобы талия была тоньше.
— Вам-то хоть не ломали? — уточнил Костас.
Князь на это лишь рассмеялся.
— Снова вы.
— Прости-прости, милый. Я это не над тобой, а над собой.
— А над собой-то зачем? Вы ни при чем. Это граф этот ваш все, а ведь вы князь.
— Спасибо, милый. На самом деле я ничем тебя не лучше, Костя. Ты — свободный человек. Всегда был свободным. А меня выдрессировали угождать более сильным мужчинам и сделали вот таким. Я не жалуюсь, пойми. Это плата за деньги и благополучие, которыми я сейчас располагаю. Я научился радоваться такой вот жизни. С другой стороны, а что мне остается? В конце концов, мне уже почти сорок. Нужно получать удовольствие от жизни как можно больше и чаще, пока я не состарился и не утратил остатки… остатки. Иначе мне придется платить за внимание. Не как тебе, а совсем. О. Это ужасно. Старики, что платят за юное тело. Я даже не знаю, как это делать. Не думай, что я хвастаюсь, но раньше приставали ко мне. И покупали меня. Как… как о таком просить? Вот как делал тот Степан? О, какое у тебя сердитое лицо. Я тебя обидел?
Костас слушал молча, и внутри у него закипала злость. Ему не нравилось, как князь говорил о себе: «сделали», «выдрессировали», «покупали». Ему хотелось возразить, но он не умел. Поэтому он просто притянул князя к себе, прижал крепко и поцеловал в висок.
Князь, очевидно, видел перемену в настроении Костаса и, легко касаясь его плеча, менял тон беседы. Говорил о чем-то легком, отстраненном или вовсе тянулся к книге на прикроватном столике.
— Хочешь, почитаю? — спросил он, перебирая корешки. — Тут есть один французский роман, ужасно глупый. Про маркизу, которая переоделась в мужское платье и сбежала в Алжир.
Костас кивал, не очень понимая, зачем маркизе бежать в Алжир и что там вообще интересного, но слушать князя ему нравилось. Тот читал хорошо — не монотонно, а с выражением, иногда отрываясь от текста, чтобы вставить замечание от себя или что-нибудь объяснить.
Однажды Костас его перебил:
— А почему вы свое не читаете?
— Тексты Мадам Камелии так просто не купить, милый. Они выходят малыми тиражами и разлетаются по подписке среди тех, кто знает, что ищет. А я с собой ничего и не брал. Смешно сказать, из предосторожности.
— Почему?
— Сам не знаю. Вдруг полиция? Зоркий таможенник? Случайный коридорный, который сунет нос в мой саквояж, и через неделю меня будет читать весь полицейский участок Ялты, — князь рассмеялся. — Ужасное самомнение, я знаю. Но я же возомнил себя преступником имперского масштаба. Хотя… будем честны, Костя, если им будет нужно, они все про меня найдут. Выходит, зря осторожничал… хотя… Да и хорошо, что не взял. Они все плохие.
Костас нахмурился.
— Как же плохие? Вы же про себя писали. Сами говорили.
— Думал, что про себя, — Князь посмотрел в окно. — А на деле — эстетизировал пакостные истории совращения и нелюбви. Чтобы такие, как я, читали и думали, что их жизнь — это тоже чей-то рассказ. А это все обман.
Он замолчал надолго, потом вдруг наклонился, устраиваясь на груди Костаса, бережно взял его за руки, направляя их, чтобы Костас обнял его.
— Я ни разу не написал правды, милый Костя. Лучше давай я почитаю про маркизу? Уверяю, там будет интересно.
Костас вроде и хотел возразить, что с маркизой — все тем более вздор и выдумка, но не представлял, как возразить правильно, чтобы не просто поспорить, а именно успокоить, но вместо этого еще крепче прижал князя к себе.
Князь замер. Потом вздохнул и уткнулся лицом в его плечо.
Глава 10. Анатоль
Однажды утром — дело шло уже к началу второго месяца — князь проснулся раньше обычного. Солнце только вставало, и в номере ощущалась прохлада, несмотря на лето. Он, зябко поерзав, приподнялся на локте, посмотрел на спящего рядом Костаса. Тот лежал на спине, раскинув руки, и во сне его суровое лицо разгладилось, стало моложе и беззащитнее. Разглядывая складку между чуть сросшихся бровей, князь вдруг поймал себя на мысли, от которой внутри что-то дрогнуло.
Ему не хотелось уезжать.
Ялта, начавшаяся как бегство от вины, памяти и пересудов, вдруг обернулась чем-то совершенно иным.
Убежищем?
Тихой гаванью.
Местом, где можно было не притворяться. И человек, спящий рядом, — этот дикий, неотесанный, удивительный, милый, — был чуть ли не главной причиной, по которой убежище ощущалось домом.
Князь осторожно, чтобы не разбудить, провел кончиками пальцев по темным волосам на груди Костаса и едва слышно вздохнул.
— Что же ты со мной делаешь.
Тот, к счастью, не ответил. Перевернулся на бок.
В груди все заныло.
Что делать?
Князь снова ошибся. Нет. Не так. Ошибся — это когда не нарочно, а он осознанно пошел по многолетнему сценарию. Новое тело. Красивое, молодое, чтобы, как вурдалак, присосаться к нему и продлить иллюзию собственной живости. Он читал Костасу повесть Алексея Толстого, тому очень понравилось.
— Я только, барин, не втолкую, а чего эти самые… чего они своих любимых жрут? Не лучше там вот разных пришлых? Или чужака.
— Милый, это аллюзия…
— А?
— Метафора…
— Не. На «а» слово больше понравилось.
— Господи, с тобой невозможно. Это как в жизни, понимаешь? Есть такие вурдалаки и в жизни, кто питается силами других. Не через кровь. А словами. Иногда просто своим присутствием. Порой невольно. Как бы по своей природе. Они могут и страдать от этого. А еще вместе с ними страдают их близкие. Самые близкие. Понимаешь?
— Понимаю. Вы не вурдалак.
— Я этого и не говорил.
— Но собирались. Но вы не вурдалак. Вы богомолец. И языком не щелкаете… Но сосете недурно.
Костас всегда так делал. Сперва говорил нечто непозволительно личное, а потом тут же сдабривал слова пошлостью, которую князь позволял и, стыдно признавать, по-своему ждал.
Телесная близость была, конечно, важна. Князь не обманывался на этот счет — он слишком хорошо знал себя, чтобы поверить в то, что его тянуло к Костасу исключительно душевно. Нет, тело тоже имело значение. И еще какое. Он быстро пристрастился к этому новому, пьянящему чувству: когда им овладевали почти без спроса. Почти — ключевое слово. Потому что Костас никогда не вредил ему. Ни разу. Ни единым движением, ни единым словом. Он был огромный, сильный, порывистый и временами пугающе страстный, но вся его звериная мощь обрушивалась на князя так, что тот не чувствовал ни боли, ни страха — только томительное, сладкое бессилие, когда как бы ни упирался в пушистую грудь, у него не выходило сдвинуть ее от себя и на дюйм. И за это хотелось отблагодарить. Губами. Языком. Всем, чем можно.
В такие минуты князь особенно остро чувствовал, насколько они разные — и насколько это не имело значения. Вот он, дрессированный, с фарфоровой кожей и следами корсета на ребрах, приученный быть эстетическим наслаждением, опускался на колени перед бывшим кузнецом, который пах солью и железом. Лаская член с крупными венами, князь иногда поднимал голову, ловил взгляд Костаса — темный, затуманенный, — и выпускал его изо рта ровно на секунду, чтобы спросить с усмешкой:
— Я не хуже Степана?
Костас на мгновение терялся — князь видел, как дергался кадык на его покрасневшей шее, — а потом выдыхал хрипло:
— Плохая шутка…
— А когда ты шутишь, тебе нравится.
— Вы лучше. Намного.
— Вот и славно, — князь облизывался и снова наклонялся.
Он никому не рассказывал о том, что у него появился свой Костас. Впрочем, а кому? Этим его московским теткам и прочей разряженной братии? Вздор. Они ничего не поймут. Вернее, поймут ровно так, как им удобно: примут за очередную грязную сплетню, разнесут по столицам, добавят деталей, которых не было, и за глаза назовут князя старым развратником, который даже в ссылке не может удержаться от того, чтобы не совратить местное население.
Нет уж. Этого счастья он им не доставит.
Сестре? Боже избави. Бедная Лиза и так не отошла от известия, что ее горе-братец стал причиной чьей-то смерти — пусть и не прямой, но достаточной, чтобы она плакала и молилась за него каждый вечер.
И что он ей напишет?
«Дорогая, а я нашел себе греческого мужичка, он мне так нравится, что я провожу все время с ним одним. Мне не надо ни театров, ни салонов, ни встреч, только его. Его мне надо».
Нет. Невозможно. Сестра такого точно не заслужила.
Он вообще никому не мог рассказать. И от этого было одновременно горько и странно легко. Как будто то, что происходило между ним и Костасом, существовало в каком-то особом, герметичном мире — за пределами пересудов, писем и даже времени. Только море, горы, постель и они двое. И никто больше не знает. И никто больше не осудит.
Князь снова посмотрел на спящего Костаса. Тот по-прежнему лежал на боку, дышал ровно, губы чуть приоткрыты.
Что же ему теперь делать?
Наверное только то, что он умел.
Князь решил писать. Вернее, он это толком и подумать не успел, просто, накинув халат, выскользнул из постели к письменному столу и сел, подогнув под себя ноги, совсем не по-княжески, но сейчас не до манер. Отодвинул в сторону ворох писем — тех самых, где его жалели, развлекали, хвалили и оплакивали заживо, — и раскрыл бювар.
Чистый лист бумаги.
Серебряная чернильница.
Рука сама потянулась к бумаге. Князь подумал:
«Раз уж меня хотят сделать поводом для нового скандала, лучше принять эту роль с достоинством. Но на своих условиях».
Строчки побежали одна за другой — быстрые, неровные, почти без помарок. Князь писал и не замечал ничего вокруг: ни того, как солнце поднялось выше, ни как Костас проснулся и теперь изумленно наблюдал за ним с постели, приподнявшись на локте.
— Барин, а чего вы делаете?
Князь не обернулся.
— То, что меня всегда успокаивает. Выдумываю.
Костас поднялся, подошел — неслышно, босиком по ковру — и попытался заглянуть через плечо. Князь, почувствовав его присутствие, выставил вперед руку, отодвигая его.
— Не подглядывай.
— Я все равно ничего не понимаю вашим почерком, — Костас взял его за запястье и поцеловал пальцы, испачканные чернилами. — О чем хоть пишете?
— Сам не знаю. Но должно получиться ужасно. И я этому рад.
Костас помялся на месте, не выпуская княжеской руки.
— Завтрак?..
— Кофе. Только кофе. И еще папирос. Купи, будь добр. Это моя нормальная рабочая диета.
Князь писал интуитивно, без плана. Он и раньше работал без набросков, не выстраивал композицию заранее, не обдумывал героев — те приходили сами, как бы являлись в табачном дыму. Сам процесс был для него глубоко интимным, когда на него накатывало вдохновение, князь делался тихим и отстраненным.
Он сидел за столом с раннего утра до поздней ночи. Дымил папиросы, одну за другой, пил только кофе, а к вечеру, когда строчки начинали плыть перед глазами, подливал немного коньяку.
Костас хмуро носил тарелки с едой и уносил их почти нетронутыми обратно. Завтрак стыл на подносе, обед сменялся ужином, а князь едва притрагивался к еде — так, отщипнет кусок хлеба, рассеянно пожует и снова за текст. Больше не хотелось. Костас ворчал. Ставил тарелку на стол поверх разбросанных листов, загораживал чернильницу. Князь поднимал на него отсутствующий взгляд и коротко целовал в щеку.
— Потом, Костя. Потом.
— Вы так с голоду помрете.
— Какой вздор. Я живучий.
Костас тянул его к себе — вставал за спиной, клал ладони на плечи, наклонялся к уху. Князь на мгновение прикрывал глаза, откидывался на его грудь, но уже через минуту вновь сутулился над столом.
Странно.
Он и прежде сочинял всплесками — между романами и путешествиями, — но сейчас это больше походило на творческий запой. Князь засыпал без сил — прямо за столом, уронив голову на руки. Костас переносил его на кровать, раздевал, укрывал одеялом. Князь даже не просыпался. А утром — опять кофе, дым.
Костас стоял в дверях спальни, скрестив руки на груди, и смотрел, как князь, сидя перед зеркалом, расчесывает непривычную щетину — легкую, едва заметную, которую он прежде никогда не позволял себе отпускать.
— Оно вам надо? — спросил Костас однажды, унося очередную миску с персиками, нарезанными на куски, они уже успели заветриться с краев и приобрести какой-то неприятный, неживой блеск.
Князь провел по колючей щеке, поморщился.
— Надо.
— Вы там прославитесь? В Москве своей?
Князь рассмеялся. Откинулся на спинку стула и потянулся за папиросой.
— О, Костя, я и прославлюсь, и опозорюсь. Одновременно. Это будет так вульгарно, так… — он затянулся, подбирая слово, — вызывающе примитивно, что старые истории Мадам Камелии покажутся детскими сказками. Именно поэтому мне так нравится.
Костас нахмурился.
— О чем хоть история?
Князь выпустил дым через нос и посмотрел на Костаса долгим, изучающим взглядом.
— О юном поэте, который решил развеяться и отправиться в Африку, но потерпел кораблекрушение. Шторм выбросил его на дикий берег, одного, без вещей, без надежды на спасение. И о дикаре, который нашел его на песке. Спас. Выходил. Поэт не знал языка дикаря, дикарь не знал языка поэта, они жили вдвоем и общались жестами, обрывками фраз.
Костас, явно заинтересовавшись, махнул рукой:
— И чего дальше?
— А дальше, — князь стряхнул пепел, — они полюбили друг друга. Прямо на песке. Без шторок, без ужимок, без риска наткнуться на зрителей, которые обсуждают, кто с кем спал и кто кому изменил.
Костас шагнул ближе, заглянул в разбросанные по столу листы.
— А почитать?
Князь прикрыл страницы ладонью и вновь рассмеялся.
— Нет-нет! Не проси! Не сейчас. Когда все будет готово! Дай мне пару дней. Может, три.
Прошла неделя.
Князь встал из-за стола на рассвете. За окном едва серело, чайки только начинали кричать над морем. Он поднялся, шатаясь, сделал несколько нетвердых шагов к постели и рухнул прямо на Костаса, что перебрался ночевать к нему, чтобы вовремя подносить чашки и выкидывать окурки.
Костас тихо выругался, заворочался, обнимая и, кажется, проверяя уменьшившийся обхват талии.
— Пардон, — прошептал князь, уткнувшись лицом в его плечо. — Я больше не могу… Все.
— Что — все?
— Готово. Забери. На столе. И неси… пусть отправят.
Костас осторожно перевернул его, уложил на подушку. Князь даже не открыл глаз.
— Отправить пакет с рукописью, — пробормотал он. — Там адрес. Другу моему… художнику. Он сделает иллюстрации. И все, что нужно. Пусть отправят срочно. В лучшем виде… Ты запоминаешь?..
— Запоминаю.
— Какой ты умный, милый…
— А завтрак? — Костас натянул одеяло ему до подбородка. — Завтрак потом?
Князь слабо кивнул.
— Завтрак. И обед. И ужин. И бритву… Мне нужно подготовиться.
— К чему?
Губы князя тронула короткая улыбка.
— К скандалу. Будет весело.
